Понимание, что убить человека равнозначно тому, что преступить в самом себе нечто человеческое, придет к Раскольникову после искупления совершенного зла и возрождения. До этого ещё далеко.
Сейчас «убивец» идет на самоубиение,
и это равноценно ШЕСТВИЮ НА КАЗНЬ…
По собственной воле на такое «предприятие» не идут.
Значит, действует чьё-то тайное наущение?
Как узнать?! О, как узнать?..
«Ему все грезилось, и всё странные такие были грезы: всего чаще представлялось ему, что он где-то в Африке, в Египте, в каком-то оазисе. Караван отдыхает, смирно лежат верблюды; кругом пальмы растут целым кругом; все обедают. Он же все пьет воду, прямо из ручья, который тут же, у бока, течет и журчит. И прохладно так, и чудесная-чудесная такая голубая вода, холодная, бежит по разноцветным камням и по такому чистому с золотыми блестками песку»…
Лермонтов написал философскую балладу в 1838 году. В том же году 17-летний Федор Достоевский поступил в Инженерное училище, размещённое в Михайловском замке, и со всей юношеской страстью начал постигать тайны Северной столицы. То и другое не могло происходить без воздействия Петербургской апокалиптики, закрепленной в именах Прекрасного града: «ПАРАДИЗ НА НЕВЕ» и… «СЕВЕРНАЯ ПАЛЬМИРА», застывшая не то в песках, не то в снегах «ПЕТЕРБУРГСКОЙ САХАРЫ» с вестью о предстоящей трагедии.
Первым стали именовать «Сахарой» Марсово поле, что в XIX веке превратилось из болота в пыльный плац, на котором устраивались парады и учения царских войск. За ним потянулись и остальные огромные площади Северной столицы.
«Вид этой постройки столь величественен, что… воображение переносится к колоссальным пирамидам, которыми так гордился Египет» — утверждает в середине XIX века редактор-издатель «Северной пчелы» Ф. Булгарин, остальные верят.
На вопросы в Петербурге однозначно жесткие ответы
дает «ЕГИПЕТСКИЙ КОЛОСС» — Исаак-великан…
Для него люди — Ничто: пена морская, что бьётся об утёс,
пытаясь умилостивить его своими страданиями… Для него люди — песок в пустыне, неисчислимый… Если так, напрасно всё: и человеческая жизнь — Ничто, и она — призрак пустой, тень теней в Пустоте-Пустыне…
Вглядитесь в образную модель: «АДОВ КВАРТАЛ» —
та же ЕГИПЕТСКАЯ ПИРАМИДА, всех отверженных
в себя вобравшая, предоставив «аршин пространства»
на её дне в полной безысходной темноте…
Что делать? Возвращаемся к тексту романа и включаемся в ШЕСТВИЕ НА КАЗНЬ. Будем убивать старуху-процентщицу, а заодно и себя… Убивать безвольно, бессмысленно, будто по навету каких-то сил… Страшных? Безразличных к нам…
Дико и чудно показалось ему, что он мог проспать в таком забытьи со вчерашнего дня и ничего еще не сделал, ничего не приготовил… И необыкновенная лихорадочная и какая-то растерявшаяся суета охватила его вдруг, вместо сна и отупения. Приготовлений, впрочем, было немного. Он напрягал все усилия, чтобы все сообразить и ничего не забыть; а сердце все билось, стукало так, что ему дышать стало тяжело. Во-первых, надо было петлю сделать и к пальто пришить: петля назначалась для топора. Нельзя же было по улице нести топор в руках. Теперь же, с петлей, стоит только вложить в нее лезвие топора, и он будет висеть спокойно, подмышкой изнутри, всю дорогу. Запустив же руку в боковой карман пальто, он мог и конец топорной ручки придерживать, чтоб она не болталась, так как пальто было очень широкое, настоящий мешок.
Покончив с этим, он просунул пальцы в маленькую щель, между его «турецким» диваном и полом, пошарил около левого угла и вытащил давно уже приготовленный и спрятанный там заклад. Этот заклад был, впрочем, вовсе не заклад, а просто деревянная, гладко обструганная дощечка, величиной и толщиной не более, как могла бы быть серебряная папиросочница.
«Он бросился к двери, прислушался, схватил шляпу и стал сходить вниз свои тринадцать ступеней, осторожно, неслышно, как кошка. Предстояло самое важное дело — украсть из кухни топор»…
Не удалось: в кухне была кухарка Настасья.
«Вдруг он вздрогнул. Из каморки дворника, бывшей от него в двух шагах, из-под лавки направо что-то блеснуло ему в глаза… Он осмотрелся кругом — никого. На цыпочках подошел он к дворницкой, сошел вниз по двум ступенькам и слабым голосом окликнул дворника. «Так и есть, нет дома! Где-нибудь близко, впрочем, на дворе, потому что дверь отперта настежь». Он бросился стремглав на топор (это был топор) и вытащил его из-под лавки, где он лежал между двумя поленами; тут же, не выходя, прикрепил его к петле, обе руки засунул в карманы и вышел из дворницкой; никто не заметил! «Не рассудок, так бес!» — подумал он, странно усмехаясь. Этот случай ободрил его чрезвычайно».
«Мало глядел он на прохожих, даже старался совсем не глядеть на лица и быть как можно неприметнее. Тут вспомнилась ему его шляпа. «Боже мой! И деньги были третьего дня, и не мог переменить на фуражку!» Проклятие вырвалось из души его.
Заглянув случайно, одним глазом, в лавочку, он увидел, что там, на стенных часах, уже десять минут восьмого. Надо было и торопиться и в то же время сделать крюк: подойти к дому в обход, с другой стороны»…
«Занимали его в это мгновение даже какие-то посторонние мысли, только всё ненадолго. Проходя мимо Юсупова сада, он даже очень было занялся мыслию об устройстве высоких фонтанов и о том, как бы они хорошо освежали воздух на всех площадях».
«Мало-помалу он перешел к убеждению, что если бы распространить Летний сад на все Марсово поле и даже соединить с дворцовым Михайловским садом, то была бы прекрасная и полезнейшая для города вещь. Тут заинтересовало его вдруг: почему именно, во всех больших городах, человек не то что по одной необходимости, но как-то особенно наклонен жить и селиться именно в таких частях города, где нет ни садов, ни фонтанов, где грязь и вонь, и всякая гадость. Тут ему вспомнились его собственные прогулки по Сенной, и он на минуту очнулся. «Что за вздор, – подумал он. – Нет, лучше совсем ничего не думать!»
«Так, верно, те, которых ВЕДУТ НА КАЗНЬ, прилепливаются мыслями ко всем предметам, которые им встречаются на дороге», — мелькнуло у него в голове, но только мелькнуло как молния; он сам поскорей погасил эту мысль»…
«Переводя дух и прижав рукой стукавшее сердце, тут же нащупав и оправив еще раз топор, он стал осторожно и тихо подниматься на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница на ту пору стояла совсем пустая; все двери были заперты; никого-то не встретилось. Во втором этаже одна пустая квартира была, правда, растворена настежь, и в ней работали маляры, но те и не поглядели. Он постоял, подумал и пошел дальше. «Конечно, было бы лучше, если б их здесь совсем не было, но… над ними еще два этажа».
«Потом еще раз прислушался вниз на лестницу, слушал долго, внимательно… Затем огляделся в последний раз, подобрался, оправился и еще раз попробовал в петле топор. «Не бледен ли я… очень? — думалось ему, — не в особенном ли я волнении? Она недоверчива… Не подождать ли еще… пока сердце перестанет?..»
Но сердце не переставало. Напротив, как нарочно, стучало сильней, сильней, сильней… Он не выдержал, медленно протянул руку к колокольчику и позвонил. Через полминуты еще раз позвонил, погромче».
Чувства ли его были так изощрены (что вообще трудно предположить), или действительно было очень слышно, но вдруг он различил как бы осторожный шорох рукой у замочной ручки и как бы шелест платья о самую дверь. Кто-то неприметно стоял у самого замка и точно так же, как он здесь, снаружи, прислушивался, притаясь изнутри и, кажется, тоже приложа ухо к двери…
Он нарочно пошевелился и что-то погромче пробормотал, чтоб и виду не подать, что прячется; потом позвонил в третий раз, но тихо, солидно и без всякого нетерпения. Вспоминая об этом после, ярко, ясно, — эта минута отчеканилась в нем навеки, — он понять не мог, откуда он взял столько хитрости, тем более что ум его как бы померкал мгновениями, а тела своего он почти и не чувствовал на себе… Мгновение спустя послышалось, что снимают запор».
«Опасаясь, что старуха испугается того, что они одни, и не надеясь, что вид его ее разуверит, он взялся за дверь и потянул ее к себе, чтобы старуха как-нибудь не вздумала опять запереться. Увидя это, она не рванула дверь к себе обратно, но не выпустила и ручку замка, так что он чуть не вытащил ее, вместе с дверью, на лестницу. Видя же, что она стоит в дверях поперек и не дает ему пройти, он пошел прямо на нее. Та отскочила в испуге, хотела было что-то сказать, но как будто не смогла и смотрела на него во все глаза.
— Здравствуйте, Алена Ивановна, — начал он как можно развязнее, но голос не послушался его, прервался и задрожал, — я вам… вещь принес… да вот лучше пойдемте сюда… к свету… — И, бросив ее, он прямо, без приглашения, прошел в комнату. Старуха побежала за ним; язык ее развязался.
— Господи! Да чего вам?.. Кто такой? Что вам угодно?
— Помилуйте, Алена Ивановна… знакомый ваш… Раскольников… вот, заклад принес, что обещался намедни… — И он протягивал ей заклад».
«Старуха взглянула было на заклад, но тотчас же уставилась глазами прямо в глаза незваному гостю. Она смотрела внимательно, злобно и недоверчиво. Прошло с минуту; ему показалось даже в ее глазах что-то вроде насмешки, как будто она уже обо всем догадалась. Он чувствовал, что теряется, что ему почти страшно, до того страшно, что кажется, смотри она так, не говори ни слова еще с полминуты, то он бы убежал от нее.
Стараясь развязать снурок и оборотясь к окну, к свету, она на несколько секунд совсем его оставила и стала к нему задом. Он расстегнул пальто и высвободил топор из петли, но еще не вынул совсем, а только придерживал правою рукой под одеждой. Руки его были ужасно слабы; самому ему слышалось, как они, с каждым мгновением, все более немели и деревенели. Он боялся, что выпустит и уронит топор… вдруг голова его как бы закружилась.
Ни одного мига нельзя было терять более. Он вынул топор совсем, взмахнул его обеими руками, едва себя чувствуя, и почти без усилия, почти машинально, опустил на голову обухом. Силы его тут как бы не было. Но как только он раз опустил топор, тут и родилась в нем сила».
«Странное дело: только что он начал прилаживать ключи к комоду, только что услышал их звякание, как будто судорога прошла по нем. Ему вдруг опять захотелось бросить все и уйти. Но это было только мгновение; уходить было поздно.
Вдруг послышалось, что в комнате, где была старуха, ходят. Среди комнаты стояла Лизавета – «тихая, кроткая, безответная, на всё согласная». Удар пришелся ей прямо по черепу.
Он стоял, смотрел и не верил глазам своим: дверь, наружная дверь, из прихожей на лестницу, та самая, в которую он давеча звонил и вошел, стояла отпертая, даже на целую ладонь приотворенная: ни замка, ни запора, все время, во все это время! Старуха не заперла за ним, может быть, из осторожности. Он кинулся к дверям и наложил запор».
«Наконец, вот и переулок; он поворотил в него полумертвый; тут он был уже наполовину спасен и понимал это: меньше подозрений, к тому же тут сильно народ сновал, и он стирался в нем, как песчинка. Но все эти мучения до того его обессилили, что он едва двигался. Пот шел из него каплями; шея была вся смочена. «Ишь нарезался!» — крикнул кто-то ему, когда он вышел на канаву.
Он плохо теперь помнил себя; чем дальше, тем хуже. Он помнил, однако, как вдруг, выйдя на канаву, испугался, что мало народу и что тут приметнее, и хотел было поворотить назад в переулок. Несмотря на то, что чуть не падал, он все-таки сделал крюку и пришел домой с другой совсем стороны».
«Конечно, он уже не в силах был сообразить, что, может быть, гораздо лучше было бы ему совсем не класть топора на прежнее место, а подбросить его, хотя потом, куда-нибудь на чужой двор. Но все обошлось благополучно.
Никого, ни единой души, не встретил он потом до самой своей комнаты; хозяйкина дверь была заперта. Войдя к себе, он бросился на диван, так, как был. Он не спал, но был в забытьи. Если бы кто вошел тогда в его комнату, он бы тотчас же вскочил и закричал. Клочки и отрывки каких-то мыслей так и кишели в его голове; но он ни одной не мог схватить, ни на одной не мог остановиться, несмотря даже на усилия»…
«Проснулся в третьем часу следующего дня… В первое мгновение думал, что с ума сойдет. Потом начал уничтожать следы…
В эту минуту луч солнца осветил его левый сапог:
на носке, который выглядывал из сапога,
как будто показались знаки.
Он сбросил сапог: «действительно знаки!
Весь кончик носка пропитан кровью».
Красное пятно утверждало: чего быть не должно,
то свершилось во всей непостижимой действительности.
Свершившемуся нет объяснения, нет оправдания.
Нет ничего, что смягчило бы вину и боль, потому что никому, даже «убивцу», не дано было знать, что подлинно виновный во всем произошедшем прячется в тени улиц-тупиков черного «АДОВА КВАРТАЛА», растворяется в дымке прекрасных петербургских панорам, тонет отражениями в водах Невы, рек и каналов, будто его и нет вовсе, есть лишь Свет и Тень.